Конец Третьей Культуры

 

Понятие «третьей культуры» родилось у меня и у поэта и критика Виктории Андреевой в конце 1970-х годов. Что же означало для нас тогда это понятие? Ещё в российских 1960-х нам стало понятно, что нам не по пути с диссидентством («второй культурой»), которое выступало против советского официоза («первой культуры»).  Сочувствуя диссидентству, особенно его героической кагорте, мы не приняли ни его логику, ни его цели, однако в те годы мы не ещё не могли противопоставить ему альтернативную позицию.

Мы сумели это сделать в начале 1980-х, т.е. почти 40 лет назад, написав в Нью-Йорке статью «Третья литература». Статья эта публиковалась в русскоязычной и англоязычной славистской прессе, но не вызвала откликов своим непривычным содержанием. Одной статьи было явно недостаточно, чтобы сломать стереотипы эмигрантов и американских славистов.

К этому времени российское диссидентство в эмиграции приняло свою законченную форму наемных прислужников глобальных политических сил. Наша статья означала полное с ним размежевание, как с силой, включенной в чуждую нам борьбу Запада и России («свободного мира» и советской системы). Мы не выбирали сторону для того, чтобы к ней удобно и выгодно примкнуть. Мы провозгласили наличие независимых интеллектуальных и художественных ресурсов («третьей культуры») и в издаваемом нами в те годы (без какой-либо финансовой поддержки) чахлом журнале стали выразителями этого явления. Речь идет о высокой российской культуре, не нужной ни западным политическим структурам, ни тем более российским властям.  В те годы ростки такой культуры были видны в широком диапазоне художественных жанров и стилей и могли бы стать решающим фактором на путях русской культуры на переломе эпох.

Однако в отчаянной борьбе двух мировых китов мы были маленькой рыбешкой, которую главные идеологические армии быстро отмели на обочину, а потом раздавили. Наши авторы начали привычно жить в мире идеологических ориентиров и понятий, как жили прежде в Советском Союзе и на Западе. Мы с Викторией вернулись в Москву в 1994 году, а в 2002 году она скончалась.

Диссидентство в России сегодня приняло новые формы противостояния путинскому авторитаризму, мало для меня интересные, как и старый антисоветизм. Оно как прежде идейно и финансово подпитывается глобальным противостоянием спецслужб и ничего хорошего никому не сулит.

«Третья культура», растворившись в новой идеологической конкретике, перестала существовать и как интеллектуальный контекст, и как художественное явление. Свежее стройное деревцо было срублено на корню, и птичка с его ветвей улетела. Осталось лишь мелкотравье.

 

Ниже публикуется отрывок (вводная часть) из статьи «Третья литература», воссоздающей наши видение и надежды того времени. Читателю предоставляется судить, насколько сегодня актуальны поставленные в ней вопросы.

 

 

 

 

 

 

ТРЕТЬЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Двух станов не борец,

А только гость случайный.

А.Толстой

 

Толстой и Тургенев охотились на фазанов неподалеку от толстовской усадьбы в Тульской губернии. Дадаизм родился в кабачке “Вольтер”. Французские сюрреалисты встречались в кафе на Монмартре. Русский символизм, долгие годы ютившийся в петербургской “Башне”, накануне революции перебрался в модный подвальный ресторан “Бродячая собака”. Официальная советская литература (именуемая далее Первой) размещается в Союзе советских писателей в Москве на Воровского, 52. Члены этого союза – пропагандисты государственной идеологии, ибо литература в Советском Союзе с 1917 года низведена до роли слуги партийных интересов. Диссидентская советская литература (упоминаемая далее как Вторая) была представлена в Континенте, журнале, публикуемом на нескольких языках и возглавляемом бывшим членом Союза советских писателей В.Максимовым. Литература в Континенте, в полном согласии с советской ментальностью и эстетикой, рассматривается как идеологический инструмент.

Где же найти Третью русскую литературу, которая не отождествляясь с казенной идеологией, не принимала бы также эстетику, легко сводимую к политическому измерению? Литературу, заряженную энергией эксперимента, свойственной русскому символизму, супрематизму, футуризму, европейским сюрреализму и экспрессионизму? Литературу, которая вместо того, чтобы обслуживать политические идеологии, трансцендировала бы их? Эта Третья литература лишена гражданства в Советском Союзе, ибо она отвергает императив идеологии. Однако, не утвердилась она и на Западе, несмотря на то, что существует уже более четверти века – факт парадоксальный для нашего времени мгновенных и всеохватывающих коммуникаций. Она остается невидимой, словно льдинка, переброшенная из одного стакана воды в другой. Это заставляет нас поставить философский вопрос: какова природа жидкости в обоих стаканах?

Забавно видеть двух противников, Первую и Вторую литературы, работающими в общем контексте, разделяющими близкие эстетические позиции и одинаковое неприятие неидеологического искусства. Картина проясняется, когда мы сравниваем две знаменитые фигуры – советского поэта Евтушенко и диссидентского романиста Солженицына. Первый десятилетиями отождествлял себя с советской идеологией, второй – с антисоветской, но оба они рука об руку работали в общем направлении – идеологизированного искусства. Солженицын, как бы странно это ни звучало, сегодня – ревностный сторонник такого провинциального явления, как “деревенский реализм”, и заклятый враг литературного авангарда.

Третья литература пришла на Запад с последней волной эмигрировавших из СССР писателей и художников, волной, которую западная пресса преподносит лишь как политическую. Литература эта предприняла несколько отчаянных попыток вырваться из подполья, публикуясь в альманахах, антологиях и периодических изданиях в США и Европе – главным образом, на скудные средства издателей. Эти публикации включают: Аполлон-77, иллюстрированный альманах, изданный художником Михаилом Шемякиным (Париж, 1977); Гнозис, литературный и философский журнал, издающийся Аркадием Ровнером и Викторией Андреевой (Нью-Йорк, 1978); Эхо, литературный журнал, печатавшийся двумя писателями – Владимиром Марамзиным и Алексеем Хвостенко (Париж, 1979-1984); Ковчег, другой литературный журнал, издателем которого был прозаик Николай Боков (Париж, 1979-1981).

Этот тоненький ручеек изданий так никогда и не превратился в полноводный поток, ибо большинство этих публикаций появилось на русском языке и было доступно лишь специалистам. Специалисты же эти, в основном, были заняты переводом, анализом, интерпретацией и популяризацией звезд идеологического небосклона — массы наводящей скуку продукции брежневской эры вроде деревенского и околодеревенского реализма, столь близкого сердцу двух упомянутых выше знаменитостей.

Для человека постороннего Третья русская литература — неисследованная и до сих пор едва доступная территория. Она ждет своего Колумба и может обернуться чем-то таким же неожиданным, чем обернулась Америка для этого первооткрывателя. Очертания этой земли сейчас неясны, взгляд воображаемого картографа скользит поверх “великих теней” прошлого – Толстого, Достоевского, Чехова, – привычно выхватывая или “размещая” вместе с этими рельефными фигурами тех, кто пришел позже: Гуля, Берберову, Елагина, Аксенова, Максимова, Ржевского, Филиппова, Алешковского. Исследователь любопытный и скрупулезный должен полагаться на мнение “экспертов” либо советских, либо западных. Советские путеводители русской литературы далеко не аутентичны: они похожи на карты метро, где можно увидеть помпезные станции, украшенные мраморными монументами и аркадами, тогда как все остальное изображено небрежным пунктиром. Но настоящее “подполье” (слово, введенное в литературный обиход Достоевским), предстает как постоянный центр притяжения, в поле влияния которого иногда оказываются даже храмы массовой литературы.

Диссидентская литература, составлявшая только часть этого подполья, была одобрена и завоевала признание Запада. В конце 60-х – начале 70-х годов западные средства массовой информации уделяли диссидентам значительное внимание, ибо они представляли неслыханный в СССР феномен: политическую оппозицию. Путь писателя к этим средствам, как правило, был иным: некоторым нужно было получить Нобелевскую премию, чтобы “Нью-Йорк Таймс” посвятил им колонку. В случае с русскими диссидентами все было наоборот: их творчество часто считалось заслуживающим публикации даже до того, как журналист увидел рукопись. Достаточно было услышать, что цензоры сочли эту рукопись не подходящей для публикации в Советском Союзе.

Продолжая нашу картографическую метафору, мы можем сказать, что ландшафты русской литературы напоминают лунные. Освещенная поверхность демонстрирует острейшие контрасты, – но не черные и белые, а красные и антикрасные. Партийный лозунг “кто не с нами, тот против нас” – основа, на которой покоилась советская литература. Это означает просто, что все не красное должно быть серым. Диссидентские издания на Западе фактически усвоили тот же подход. Если они и публикуют иногда “неполитические” работы, то лишь для демонстрации какого-то специфического вида советского нонконформизма, а не для того, чтобы представить литературу реr se, чьи ценность и значение лежат за пределами борьбы красного с антикрасным. Ситуация, при которой критерием литературных достоинств считаются пропагандистские качества, будь то советская или антисоветская пропаганда, – неестественна. Писатели последних трех десятилетии, чьи философские и эстетические ориентиры выходят далеко за пределы ограниченного спектра – красного и серого, – в отличие от диссидентов, не сражаются за право на самовыражение, они осуществляют его в своем щедром самоотверженном творчестве, забиваемом со всех сторон мощными идеологическими глушилками.

Третья литература формировалась в русском подполье на плоском фоне официальных, бюрократических, идеологических писаний с их подавляющим дидактизмом, насильственным оптимизмом и беспощадным “гуманизмом”. Она возникла в обществе, где механическая коммунальная справедливость заменила правду личности, где лояльность “единственно верной” идеологии была императивом для искусства. И она провоцировала локальные ситуации прорыва искусственной изоляции российской культуры от европейского и русского духовного наследия.

“Для нашего поколения был важным открытием момент осознания степени нашего отклонения от культурной нормы. Это и определило интенсивность тяги к культуре, к религии, – говорит московский поэт и художник Анатолий Жигалов, – это было особое советское искусство, целая техника выискать в ждановских статьях имена и проштудировать все, что можно было достать, от корки до корки. Таким образом вырабатывалось обостренное чутье того, что важно, потому что все важное и значительное пряталось. И это развивало звериное ненасыщаемое чувство голода по культуре, по полноте, по завершенности. Мы, как Линней, должны были восстанавливать по кости целое. Вырабатывалась особая чуткость, как у лагерника вырабатывается повышенное ощущение дома”.

Чтобы отыскать источник Третьей литературы, надо вернуться в поздние 50-е и ранние 60-е годы, когда проницательному наблюдателю стали заметны перемены в литературном облике столиц: десятилетиями нависавший двухцветный – серый и защитный – потолок вдруг поднялся, открывая глазу иной, более богатый спектр идей. Это было время выхода задавленных духовных энергий – напряженного общения, поиска. Время мощных интро- и ретроспекций – аскетическое и богемное одновременно, проявившее себя в религиозных подвигах и творческих откровениях. Время органическое, пластичное, живое. Синтетическое и синкретическое по своей направленности. Потом они все разойдутся. Одни уйдут в профессионализм, другие в религиозность, третьи – в гнозисные поиски, оккультно-эзотерические разработки, продолжая оставаться верными голосу своей Музы. В 60-х все еще были вместе: художники, писатели, музыканты, философы, “очарованные странники”, духовные мастера и подмастерья. Глядя на это время ретроспективно из начинающих декадентствовать 80-х, можно поражаться его молодой упругой энергии, его алертности, чуткости, восприимчивости. Поразительна была щедрость, с которой знающие делились с непосвященными, поразительна была готовность непосвященных слушать знающих и следовать за ними.

Шли через книги. Через музыку. Через церковь. Через наставника. Через друга. Через дома, салоны, круги, группы. Для многих именно богемная жизнь была и средой общения, и духовной питательной средой. В одном из бывших доходных домов, что у Борисоглебского переулка, рядом с цветаевским домом, был салон Фридэ. “Всегда нужно было, чтобы был кто-то один, кто не боялся, – говорит поэт Дмитрий Авалиани. – И старушка Фридэ не боялась. В комнате на 20 человек набиралось человек 40. Читали по кругу. Пахло это суровой богемой”.

В салоне Аиды Топешниковой, где собирались звезды “барачной поэзии”, художник Зверев – спонтанный гений – выдавал свои ироничные каламбуры:

 

Чист, как чекист,

Кристален, как Сталин.

 

Был круг Кропивницких в Лианозово. Круг отца Дмитрия Дудко. В каморке Веры Дашковой в Вороньей слободке ютились “СМОГи” – Самое Молодое Общество Гениев с его трагически урезанной судьбой. Был легендарный Южинский. Был круг художника Бориса Козлова. Круг МаковскогоСабурова-Шленова-Иоффе-Авалиани. “Ахматовские сироты”: Бродский-Бобышев-Найман-Рейн патронировались самой Анной Андреевной в Питере, возводя ей пожизненный культ. И там же на противоположных энергиях функционировал салон Аронзона, где все держалось и оркестрировалось вокруг хозяина дома. “У него был дом, воздух которого располагал оставаться и беседовать. Ведь поэзия – это и есть беседа”, – говорит Дмитрий Авалиани, московский ходок по петербургским домам. В Петербурге жил-был и есть Борис Понизовский – человек-оркестр, всегда собирающий вокруг себя аудиторию. Был известен питерский дуэт: КривулинОхапкин. И были и остались одинокие волки – Игорь Бурихин и Лена Шварц.

Круги пересекались. Были места, где встречались все. В Коктебеле это был дом Волошина. В Москве “Пльзень”, где можно было встретить и клавесиниста Андрея Волконского, и поэта и переводчика Бодлера на чувашский Геннадия Айги, и гениального полуслепого художника Владимира Яковлева. В те времена была еще “Ленинка”, где встречались и общались практически все. Сейчас она, фактически, закрыта для рядового читателя. В 60-х годах бывшая Румянцевская библиотека сыграла огромную роль в создании фантастически богатого, интеллектуально и творчески насыщенного климата. Там можно было прочитать Рамачараку, Бёме, Успенского, Кришнамурти, Рериха, Владимира Соловьева, Лопухина, встретить живого мага, интеллектуала-мистика или последователя “четвертого пути”. Душа выходила из обморока беспамятства и узнавала себя в самых разных религиях Востока и Запада. Тогда формировалась Третья культура, стремившаяся включить многообразие форм художественного и религиозно-духовного опыта, делая тем самым реальный шаг в сторону универсальности, вселенскости, на которые всегда претендовало русское сознание. Это были бродильные круги – среда, аккумулировавшая и генерировавшая творческую энергию. Творческое подполье, давшее в 60-80-х годах расцвет метафизическому искусству. “Тогда все было замешано на метафизике”, – говорит московский поэт и художник Анатолий Жигалов. Идеология не определяла этого творческого поля, а скорее воспринималась как интеллектуальная периферия, область окаменевшего мышления и сфера тенденциозного знания или неистины.

Для тех, кто впитал Лао Цзы, “Дхаммападу” и Библию, советская жизнь с ее “культурными” проблемами была несуществующим миром беспамятства и абсурда. В их глазах этот мир имел еще одно измерение – ночного кошмара – сна наяву, источника образов муки и ада. Вполне сознательно встретили они Ничто атеизма и бунтовали против духовной нищеты нигилизма.

Дети войны – бледные большеглазые мальчики, столь не вписывавшиеся в коллективные портреты одинаково подстриженных одноклассников, создали экзотический мир Третьей литературы, который по его интересу к сверхреальности (“тоске по ноуменальным вещам”, по словам В.Варшавского) может быть назван метафизическим реализмом. Другие названия, используемые для этого направления: “московско-ленинградская метафизическая школа”, “фантастический реализм”, “магический синкретизм” и т.д., также подчеркивают установку на сверхреальное, которая сама по себе резко меняет ракурс видения, систему ценностей и самую концепцию реальности.

Отталкивание Третьей литературы от Первой и Второй не означало отрицания или борьбы с ними. Речь шла о возвращении реального масштаба в идеологизированную реальность этих двух литератур, об их соотнесенности с большим космосом. Советские или западные реалии включались в контекст Третьей литературы в трансформированном виде, а художник не отождествлялся с гипнозом реальности.

Первая и Вторая литературы для Третьей – это область дидактизма, интеллектуальной инерции, отсутствия художественного риска. При этом последняя отталкивается не только от двух литератур, но также и от своих собственных периферийных модусов. Из них можно выделить три наиболее четко выраженных.

Прежде всего – это дискурсизм, прямолинейная духовность и дидактизм при отсутствии эстетического риска и смелости. Таковы стихи поэтов, решившихся быть добрыми и духовными, но не отважившихся на эстетическую самостоятельность.

Следующая периферийная позиция связана с эпатажем и ориентацией на скандал. Это – писатели, взявшие на себя роль “плохого мальчика”, эксплуатируя достаточно затасканную демоническую модель в расчете на возмущение обывателя.

И, наконец, третий периферийный модус связан с нерефлексивным поэтическим формализмом и антиметафизическим пафосом. Воюя с прямолинейной духовностью, эти писатели словно не предполагают иных, недидактических ее форм, противопоставляя ей слепоту агностицизма.

Все эти три модуса не причастны к главной интенции Третьей литературы — многомерному видению реальности…..

(Печатается по книге А. Ровнер. Третья культура (СПб, 1996. С.221-252).

5 thoughts on “Конец Третьей Культуры

  1. Не сумел артикулировать мысль и не только о том, что идеологическими системами был подменен и раздавлен творческий взлёт 70-90-х (тот, который Слава Лен называет «Бронзовым веком»), но и о том, как и почему он возник и какова природа бесплодности нулевых и десятых. Иначе можно спросить: как случилось, что Серебряный век состоялся, а о Бронзовом веке почти никто не слышал? И, главное, не хочет ничего слышать.

  2. Дорогой Аркадий,
    что сказать тебе доброго, другу моему старинному?
    Предложенная тобой проблематика меня не задевает и не цепляет.
    Был момент, когда я, вернувшись из пещеры, полный доброжелательства, стремился объединить писателей и объединиться с ними, был выпущен альманах «Пари, Paris», но потом все стало разъединяться, и распалось вплоть до прекращения личных отношений.
    Возможно, моя метафора возрастов – от густой зеленой травы до одиноких деревьев на краю пустыни – верна. То, что не состоялось когда-то в виде «группы» или «школы», возродить – или всего лишь поименовать задним числом – невозможно. Так и «бронзовый век» – калька с «серебряного». Я попробовал бы запустить другое наименование, «колючий век», например… Но не особенно в это верю.
    Обнимаю тебя, дорогой. НБ

  3. Дорогой Николас.
    Нет, я не пробую ничего исправить и возродить какую-то группу или школу. В те годы было много групп и школ, и мы с тобой несли и утверждали свои миры и мирки, но был и большой мир, всех нас непохожих в себя включавший. Он мог бы состояться, но не состоялся, потому что акценты были переключены. Лёня Чертков писал в «Русской мысли» об «выпрямлении литературы», но все было бесполезно. И вот прошло 40 лет, и время ничего не исправило и не выпрямило. Возможно, моя заметка на этом сайте — предупреждение для тех легковеров, кто надеется на время. Что ж, история поучительная, если было бы кому на ней учиться.

  4. От статьи веет духом противостояния с попсовыми и идеологизированными культурными контекстами. Всегда был идеологизированный пропагандистский культурный продукт или это уникальная особенность того времени? Достойно ли бороться подлинному искусству с пустопорожней попсой для профанов? Или это разные не пересекающиеся реальности?
    Литература и культура, которые трансцендируют политические и прочие идеологии, наверное, были и есть во все времена. Но о них не может быть всем известно. Они не всегда остаются в истории, потому что носители их на обочине социального потока.
    Интересно про модусы, которые не причастны к главной интенции Третьей литературы — многомерному видению реальности. Но ведь это очень субъективно. Как судить об их причастности?

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s